Алексей Виноградов
МОТЫЛЕК
А потом пришел взводный Лямка и держал пламенную речь:
– Яйцеголовые ученые придумали такую суперхрень, чтобы читать мысли у людей. На прямой войне, к примеру, это штука бесполезная, там что – бей да коли, кто там перед тобой, неважно, а тут дело тонкое, надо же своих не задеть. Все же внутренние войска.
Лямка прохаживался вдоль шеренги и внимательно наблюдал. Взвод стоял навытяжку.
– Так вот, – продолжил капрал, – нужен доброволец. Яйцеголовые покопаются в мозгах, делов-то. Ничего там, в мозгах, не пострадает. А даже если и пострадает, – Лямка заржал, – вы по любому безголовые, так что на хер вам этот орган. Так-то. Всем вольно, – подытожил он.
Взвод расслабился, парни переминалась с ноги на ногу. Никто не вызывался. Приятель мой Вьюрок – первый справа в шеренге на построениях – толкнул меня в бок и просипел:
– Яйцеголовые дела не придумают, ну их на хрен, знаем-знаем.
Лямка прошелся туда-сюда еще раз, пообещал доппаек. Потом выложил козырь:
– А еще кое-кто может пойти в увольнительную...
Тут уже шагнул вперед я – в шеренге второй справа. Вьюрок попытался меня схватить за рукав, но впустую. Если мне что втемяшилось в голову, то все, пиши пропало.
– Рядовой? – торжественно выкрикнул капрал, рванув ко мне. – Ты готов? Твой номер?
– Так точно, – отрапортовал я. – Код 6054.
– Отважный говнюк, – резюмировал он, оглядев меня сверху донизу. – Послужишь пятому фему. Полчаса минут на сборы. Всем разойтись.
Все и разошлись.
– Идиот – бурчал Вьюрок уже в казарме, забирая мои игральные карты.
– Овощам, – говорит, – они ни к чему.
– Зачем вызвался?» – спрашивал Вьюрок.
– Маму повидать» – отвечал я.
Вьюрок молчал и больше ничего не спрашивал, сидел на койке, поглядывал, как я вещи собираю.
Лямка давно уже обещал, как потише будет, увольнительную дать. Но потише все не наступало. Из-за этих уродов западников я даже маму повидать не могу. Она скучает, наверное. Поначалу я писал ей, ответы приходили нечасто, но аккуратно – мол, живу, не тужу, все по-прежнему. Месяц назад на окраине фемы самодельным фугасом мне правую руку оторвало, доктора присобачили механическую – крошить зубы в самый раз, а вот писать – никак. Я попробовал, конечно, левой рукой накарябать хоть пару слов, но толку то… Не прочитаешь. Ну, я и попросил Вьюрка под диктовку написать. Про то, что руку потерял, мы, конечно, писать не стали. С той поры мама не отвечала.
Вообще, я до армии неуклюжий и тощий был. Но попал во внутренние войска. Откормили меня тут как надо – белок, овощи, таблетки всякие. Только с памятью что-то стало, вообще не помню лиц. Ну, почти. Вьюрок говорит, это от таблеток, что дают в казарме. То есть, я знаю, что люди в моей жизни были – до тех троих, что забривали меня. Но они какие-то бесплотные, дымные, растворяются. Ловлю память, а она ускользает – и вместо лиц вижу только нежно-бежевые пятна, пустоглазые, безносые, совсем гладенькие; чувствую только их присутствие рядом – от мамы, допустим, веяло теплом, весенним, таким слегка солнечным, и это ощущение осталось со мной. Еще вот шарф ее помню. И как забривали, помню. Меня баба забривала, офицерша Фитц. Легендарная личность в Пятой феме. Потом ее, кажется, списали, кончила она позорно, в психушке для ветеранов – Вьюрок говорил. Хотя он языком чесать мастер, может и придумал. А забривали меня… э-э-э… двенадцать лет тому назад. Что я помнил? Да мало чего. День как день. Сижу за кухонным столом, книгу читаю. Смотрю в окно. Солнце низкое. Стена дома напротив – выбеленный силикатный кирпич, пустая улица – время рабочее, ну и серая пыль на снегу, она тут годами копится, поблизости шахты, вся дрянь летит в поселок. На кухне мама со мной. Странное дело – я вот даже лица ее вспомнить не могу. Шарф ее помню, а лицо не помню. Только шарф. Что-то она там трет на кухне – может, картошку для лепешек – спиной ко мне. И вдруг – тук-тук. Бах-бах. Рекрутеры входят без стука, в полной амуниции – двое столбами остаются у дверей, чтоб не сбежал, а третья – офицерша Фитц – шагает на кухню. Глянул я исподлобья на ее рябое мякинное лицо и понял, что все, пипец – и ничего такого уже не избежать, со страху вцепился в обложку, аж костяшки пальцев побелели, но вида не подал, снова в книгу уткнулся. Круглолицая офицерша, широкие плечи и узкая задница, вытащила из планшета замусоленные листочки бумаги – адрес был последним в списке, пролистала.
– Восемь лет… Ага. Так. Покажи-ка зубы, рекрутенок.
Я аккуратно отложил книгу, поднял лицо, открыл рот. Она наклонилась, внимательно взглянула на зубы, зачем-то надавила пальцами в районе горла, там, где гланды, и покопалась в волосах:
– Вшей нет, вроде здоров. Вшивые пятому фему не нужны – гоготнула она и подмигнула: – Тощий-то какой, а! И кожа тонкая, аж светится вся. Как крылья у мотылька. Ну ладно, мясо у нас нарастят. Давай, на выход.
Мать перестала тереть картошку, но даже не обернулась. Почему так? Я не знаю. Может, просто не хотела видеть, как меня забирают. Я никогда не видел, чтобы она плакала, может и сейчас не хотела, чтобы видел? Я сполз со стула. Офицерша по-хозяйски осмотрелась, подобрала недоеденный бутерброд с тарелки, сунула в огромный зубастый рот и, чавкая, подтолкнул меня в спину к тем двум столбам, в прихожей. Рюкзачок уже стоял у двери – мама собрала с вечера. Мы же знали, что военные придут, и уже все обсудили. Мама говорила, что так лучше – и еда, и крыша над головой всегда. Еще она говорила, что это ненадолго. Ну да, кивал я.
Отец? А что отец? Отца я не помню – он погиб на границе фемы, когда мне было два года. Мать ничего не рассказывала про то, только одно сказала: западники растерзали его, как звери. Тот еще был служака. А мы и жили с мамой вдвоем на скромную ветеранскую пенсию.
Я взвалил рюкзак, еще раз поглядел в сторону кухни – мама смотрела в окно. И я видел ее шарф. Больше ничего. Только белый шарф. На нем такой странный узор – женщины тянут руки к небу и лошадки с пушистыми хвостами. Такой мирный, тихий: женщины и лошадки. Вот почему-то эти фигурки я запомнил, а мамино лицо нет.
Руки у меня были длинные, ноги тоже, – я уже говорил – тело тощее, ребра выпирали. Я много читал, но сейчас не помню, о чем. Читать лучше было украдкой, не то, чтобы в Пятой феме это было запрещено, но не поощрялось. Все говорили, что книги на шахте не нужны, толку в них ноль. Все смотрели телевизор. Но я читал. Много. Не помню, о чем, но читал. А как забрили – и читать перестал. Некогда. Война ведь. Хоть и подлая, скрытая.
Вот уже столько лет агрессоры с Запада пытались захватить нашу горячо любимую родину, организовывали диверсии. Они подонки, им там все неймется, баламутят наших граждан и требуют, чтобы великий порядок завершился, и Архонт сложил свои полномочия. Но Архонт – наш парень. Он любит свою родину, и покуда эти паскудники баламутят воду, ни фига он не уйдет. В последние дни бесчинства усилились, недовольные вышли на улицы. Но для этого есть мы. Мы быстро наводим порядок. Щитом опрокинул, дубинкой по ребрам – и поговори теперь, голубчик, о западных ценностях. Мигом зубы выбьем, шепелявить будешь. Раньше, говорят, лет двадцать тому назад, наша Пятая фема была тихим местом, в основном с Запада дрянь всякая лезла. А тут… Ну, вы поняли.
О чем это я? Ах, да. Собрался я, с Вьюрком по-братски обнялся, явился к взводному Лямке. Повезли меня в больничку. Ладно, думаю я. Была-не была. Терять нечего, а так хоть маму увижу. И Пятому фему еще послужу.
Три дня меня слушали, простукивали, присоски всякие ставили. На четвертый день положили в каталку, повезли. Я, конечно, очканул, как двенадцать лет назад, когда офицершу Фитц увидел. На фига, думаю, я в это дело ввязался? Потом они маску на меня надели, все поплыло, хорошо так стало… Ладно, думаю. Хрен с вами.
Очнулся, спрашивают сразу: номер жетона, войсковая часть. Я ответил четко. За дурака, что ли меня держат? Они закивали, медсестры снова на каталку меня взвалили, повезли в палату. Лежал еще три дня. Ел от пуза, спал – иногда новости по телику смотрел, там все про западников, как они распоясались. Вот, думаю про себя разное, мол, стоило Мотыльку из роты уехать, как они и распоясались.
А потом… Снова всякие присоски, провода, сажали напротив меня разных людей, спрашивали, о чем они думают. Я тужился, слушал, но так ничего и не выходило. Хрен их знает, говорю, о чем они думают». Снова присоски и провода, уколы всякие. Бились они почти месяц, но я так и не стал слышать людей.
– Время потеряли, – говорит их главный.
Он всегда в незастегнутом белом халате, накинутом прямо на китель. Звездочки полкана я, правда, рассмотрел.
Второй, суетливый такой, с лысиной, небольшого росточка, отвечает:
– Время не имеет значения. Совсем не имеет. Для нас, опоры и надежды Восточного протектората, нет ничего более бесполезного, чем время. Поэтому вот что попробуем, – и обращается ко мне: – У тебя, сынок, родные есть?
– Есть, – говорю, – мама. Лямка обещал, что после испытаний меня к ней отпустит на побывку. Ага.
Смотрю, у лысого глаз загорелся, и он полкана в сторону отвел, они о чем-то шептались, на меня поглядывали, слышу только: «…стрессовая ситуация… под наблюдением... Возможно, воспоминания детства». Ну, побазарили, а потом он ко мне подходит: ну ладно, пока свободен, рядовой, увольнительную получишь, отдохнешь, а там смотреть будем. Спасибо, сынок, и все такое. Родина не забудет.
Я аж заулыбался. Выписали меня, слава Богу, и овощем не стал, как Вьюрок обещал. Башка варит вроде. Прибыл я в часть под вечер, с приятелем своим Вьюрком по-братски обнялся, в картишки перекинулись. Вьюрок проигрался вчистую, потом говорит:
– Ты ж мысли мои, сволочь, читаешь, потому и проиграл я.
– Эх, – говорю, – брат, крутили там меня вертели, а мысли читать так и не научили. Так что не при делах я. Вот так.
Потом меня капрал Лямка к себе вызвал, уважительно так разговаривал, выписал документы – послезавтра отбываю на неделю, мол, поздравляю. Руку пожал.
Отбой случился, заснули все. А я лежу, в потолок смотрю. Надо же думаю, как все повернулось. Вроде ничего не получилось, а вон смотри-ка – капрал руку жмет, в отпуск наконец отправили. Чудно так. Под утро уже вдруг – завыло все, по тревоге поднимают. Я подскочил, сбрую нацепил быстро, – не спал же.
Построились. Светало. Лямка в полной амуниции опять держал пламенную речь перед шеренгой: нет у нас иного правителя, кроме Архонта, и мы солдаты его. Нет у нас иной родины, кроме Восточного протектората, и мы сыны его. Нет у нас иного командира, кроме капрала Лямки, и он, капрал Лямка, приказывает выступить на смежную территорию. Эти подонки западники, используя несознательность некоторых граждан нашей Родины, собрались с силами и собираются идти войной на Пятую фему – по данным разведки, будет их около десятка тысяч. Вьюрок прошептал: «Ни хера себе», – а шеренга заметно зашевелилась.
– Смирно! – заорал Лямка, – не ссать кипятком. Быть бдительным и неумолимым к врагам Восточного протектората – запомните, говнюки. И все получится. Ну с Богом, – вдруг как-то выдохнул капрал, махнул рукой и дал команду грузиться.
Шеренга рассыпалась, побежали к грузовикам. Я оглянулся только – а капрал все так же стоит на плацу, понуро и совсем не по-молодецки, как ранее – глядит, как мы грузимся. О чем он там на самом деле думал – хрен его поймешь, ну и ладно. Прыгнул я на борт, сел на скамейку, автомат на коленях пристроил и закемарил.
День тот помню смутно. Ехали очень долго по шоссе. Танки обгоняли – то мы их, то они нас. Я вполглаза смотрел. Наконец, встали у какого-то поселка. Стали с борта высаживаться – я с краю сидел, первым выпрыгнул. Выпрямился, потянулся. Еще пара солдат за мной выскочила – Вьюрок в глубине сидел, и чего-то он там замешкался. И тут так протяжно взвыло что-то, как шандарахнет – меня от машины на землю отбросило. Я очнулся, глаза протер – смотрю, борт полыхает, горит натурально, как спичка. «Еж твою мать, – ору, – Вьюрок!» Ору, главное, а голоса своего не слышу. А он там уже головешка, наверное. Ну и заплакал я, как сопляк какой-то. Аж самому стыдно стало. Чувствую: кто-то меня с земли поднять пытается. А это взводный Лямка – лицо перекошенное, что-то говорит мне, орет даже, а я не слышу. Понял он, что не слышу, так он жестами объяснил – в сторону крайнего дома махнул, на автомат кивнул, мол, давай, сынок.
Я и дал. Короткими перебежками добрался – у крыльца устроился, осмотрелся. Домик завалящий. Напротив подобротнее будет – из силикатного кирпича. Сердце колотит в уши, что-то по лбу липкое потекло – я смахнул, а то кровь. Наших еще пятеро за мной подошли. Я кровь по лицу размазал, воздух втянул, нашим показал, что вхожу, прикройте, ребятки – и дверь вышиб на хрен. Вошел – не слышу ничего, думаю, на движение огонь открою. А там кухня сразу направо. По запаху понятно – лепешками картофельными пахнет. Поджаристыми. Вдруг слышу – отчетливо так, но тихо: «Сынок…» – словно утро, и мама меня будит. Думаю, это что за хрень такая? Головой потряс, цевье перехватил поудобнее, ладони ж вспотели, не дай бог не попаду. А оно снова: «Сынок…». Елы-палы. Я ж ничего не слышу. Я ж контуженный. И тут тень мелькнула. Я на тень и шандарахнул. Почти весь рожок отстрелял.
Зашел. На полу баба лежит. Больше никого. Осмотрелся я. Чисто. Наши тоже зашли. Бабу перевернули – шарф у нее вокруг шеи, знакомый, твою ж мать, шарф. Белый шарф. С узором – женщины и лошадки. Думаю, что за хрень. Хотя ведь в магазинах-то на сто километров один ассортимент. Вот бывает же. Маму сразу вспомнил – и так тепло стало, уютно, будто и нет никаких боевых заданий.
Тут у соседнего дома стрельба началась. Мы дом осмотрели, я тот шарф с бабы стянул и в карман сунул. Вроде как память. Стою, смотрю на нее, думаю: а жалко ли мне эту бабу? Да ни капли. Она ж с Запада. Это то еще отребье. И не хрен такой шарф, как у мамы, носить, позорить. Видно, она нашу машину и порешила. И Вьюрка с ней. Я со злости сплюнул, пнул тело в бочину – оно мягкое еще. И вышел.
А дальше понеслось... Много дней подряд врывались мы в поселки, стоящие в степи, и сжигали все живое, чтобы западная зараза не сожрала мир. Многие погибли. Но весь мой славный боевой путь в кармане лежал шарфик. Тот, что я добыл в первый же день. Стал он мне талисманом, что ли. И жив я остался. И взводный Лямка жив остался. Я лучший боец – так он и объявил в расположении части, едва вернулись. Перед всем строем объявил. Архонт, мол, доволен тобой, сынок. И наградил увольнительной.
Только вот мысли читать я так и не научился, видать. Сморозили не то что-то яйцеголовые. Ну и хрен с ними. Мороки меньше. И Вьюрка жалко, но я так думаю: все хорошо, я же послезавтра маму увижу, да?